Один Михаил Никифорович сидел строгий.

И этот строгий мужчина был намерен передать Любовь Николаевну наглецу Шубникову! Беззастенчивому торговцу перекупленными щенками и взрослыми вонючими псинами. А уж тот-то при своей склонности к авантюрам, при своем бузотерстве мог не только развратить Любовь Николаевну, но и вовсе погубить ее, мог вообще черт-те чего наделать в Москве.

–?Да ты что, Миша, – заговорил Филимон, – злюка-то какой!

–?А ничего, – сказал Михаил Никифорович.

–?Не позволим к Шубникову! – заявил дядя Валя. – Не дадим!

Шелковым платком Любовь Николаевна вытерла слезы. Улыбнулась. И будто бы мы услышали звуки деревенского утра, когда роса на листьях подорожника еще хрустальная и холодная, и будто бы запахло в комнате парным молоком.

–?Извините меня, – сказала Любовь Николаевна, – за бабью слабость… И не из-за Шубникова я… Я не знаю, как мне жить дальше… Как быть с вами… И с собой… Может быть, я не поняла многое из того, что должна была знать… Про свое назначение… Про то, что и как делать…

–?Нет, надо пожалеть девушку, – обратился к нам дядя Валя. И спросил Любовь Николаевну: – А может, мне удочерить тебя?

Любовь Николаевна покачала головой.

–?Это лишнее, дядя Валя, – сказал Игорь Борисович Каштанов, и были некий протест в его голосе и словно бы напоминание и о его правах. – Нам просто надо принять условия Любови Николаевны. Придется помочь ей. Будем терпеть.

–?А я что говорю? – сказал дядя Валя. – Тем более что тут кашинский эксперимент! – добавил он.

–?Что там – эксперимент или еще что, нас это не должно касаться, – осторожно заметил Серов.

–?Тебя это пусть и не касается, – указал ему дядя Валя, – а мы к экспериментам относимся серьезно. Штемпель-то на бутылке стоял государственный!.. А насчет удочерения вот что, – обернулся он к Каштанову. – Одна она в Москве пропадет. Ты же видишь, она неприспособленная. И как, ты думаешь, мы будем крутить с пропиской?

–?Вы сначала у самой Любови Николаевны спросите, – сказал Каштанов, – согласна ли она на это ваше удочерение.

Глядел он на Любовь Николаевну с обожанием и с неким значением, будто бы Любовь Николаевна должна была показать теперь же всем, что он, Игорь Борисович, из пайщиков кашинской бутыли ей самый интересный и близкий.

–?Ну если не удочерение, – сказал дядя Валя, – тогда фиктивный брак.

–?С вами, что ли? – брезгливо сжал губы Каштанов.

–?Ну пусть с тобой. Или с Мишкой.

–?С Шубниковым, – твердо сказал Михаил Никифорович.

Все возмутились, стали стыдить Михаила Никифоровича. А Любовь Николаевна поднялась, сказала тихо:

–?Спасибо вам за участие. Но ни удочерять, ни выдавать меня замуж не надо.

И она нам всем поклонилась. Словно прощаясь. Было ощущение, что она сейчас исчезнет. Изойдет тихим дуновением. Как некое наваждение, бередившее наши души. И останется в нас только печаль. А может, и боль… Но Любовь Николаевна не исчезла, не рассеялась в прохладной мысленной дали, опять явно материальное и человеческое случилось в ней – снова глаза ее стали влажными.

–?Как же мне жить, – сказала она, – если вы от меня отказываетесь?

–?Все! – вскричал дядя Валя, сам чуть не плача. – Не могу больше!

–?И я! – вскочил Каштанов.

–?Погоди, я первый, – осадил его дядя Валя.

–?Но как же Михаил Никифорович, – сказала Любовь Николаевна, – ведь он… – Тут она замолчала, не желая, видно, из деликатности разъяснять, кто для нее Михаил Никифорович.

–?Ладно, Любаша, вы на него не глядите, – сказал дядя Валя. – Они, курские, сами знаете. Но беда-то ведь небольшая, а? А я уж ладно. Я сдаюсь. Готов на первое желание!

–?Я вас слушаю, – кивнула Любовь Николаевна.

Дядя Валя, Валентин Федорович Зотов, тут же выразил желание побыть электросексом, который лечит и двигает глазами. После уточнения терминов он согласился быть экстрасексом.

–?Экстрасенсом…

–?Ну ладно… экстрасенсом, – сказал дядя Валя и нахмурился. Он, видно, засомневался в чем-то и потому добавил нерешительно: – Со следующей недели.

–?Хорошо, – сказала Любовь Николаевна.

–?Ну! – торжествующе обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. – Теперь ты!

–?Любовь Николаевна, – сказал Михаил Никифорович, – жидкость в той бутылке была какая? Пшеничная? Или из табурета?

–?Ну если даже из табурета? – обиженно спросила Любовь Николаевна. – Что тогда?

–?Что ты к ней пристал! – рассердился Каштанов. – Что ты взъелся-то! Из-за немытой сковородки, что ли?

–?Из-за какой сковородки? – насторожилась Любовь Николаевна.

–?Это мое дело, – встал Михаил Никифорович. – Простите, я должен идти. Ждут рецепты.

Молча он направился в прихожую, надел свое серое пальто, кепку. Открыл дверь. А мы молчали. Делать нам в квартире Михаила Никифоровича больше было нечего. Мы вышли вместе с ним. Каштанов фыркал возмущенно, губы тонкие сжимал. Дядя Валя лишь плечами подергивал. А не нам с Серовым и Филимоном Грачевым было требовать от Михаила Никифоровича объяснений. Одно было отрадно: не попросил Михаил Никифорович Любовь Николаевну покинуть его квартиру.

Впрочем, нам-то какое до этого было дело…

7

Дней через десять я узнал, что дядя Валя надорвался. Он еле ходил, плохо ел, мерз душой. Собаку дядя Валя по улице Кондратюка все же выгуливал, но получалось так, словно бы собака выгуливала его.

А началось все со случая с таксистом Тарабанько.

Случая этого я был очевидцем.

Открывая в пивном автомате банку трески в томатном соусе, Тарабанько порезал палец. Даже и не порезал, а поцарапал лохматым краем измученной ножом крышки. Но кровь была. Тарабанько стоял, отправив палец в рот. Понятно, пошли советы: звонить в «скорую», везти несчастного к Склифосовскому и прочее. Тут дядя Валя и заявил, что он берется прекратить кровь и без Склифосовского. Тарабанько вынул палец изо рта, кровь текла. Дядя Валя отошел от Тарабанько метров на шесть. «Оттуда слабо будет!» – говорили дяде Вале. «Да я хоть от той стены могу прекратить и заморозить!» – заявил дядя Валя. И он смело, будто Суворов на Чертовом мосту, ринулся к стене, на которой, между прочим, и была укреплена чудесная чеканка с кружкой пива и вымершими рыбами. У Равиля Ибрагимова не выдержали нервы, он крикнул, что предоставит дяде Вале за четыре сорок две, если тот прекратит кровь. «Тихо!» – сказал дядя Валя, даже и не приняв во внимание приманные слова Ибрагимова. Он был уже не здесь. И мы притихли. Казалось, и пиво нигде не лилось, и кассирша Полина прекратила размен монет. Тарабанько стоял базальтовым столбом – до того значительным и для него стало происходящее. Светильники горели не все, и в полумраке автомата глаза дяди Вали казались углями. Пламя вот-вот могло полыхнуть из них. Сколько мы так стояли? Минуту, две, три, больше? И в нас самих, похоже, кровь застыла. «Все! – хрипло произнес дядя Валя. – Опускай!» Тарабанько опустил палец, но не сразу, и поглядел на него как будто бы со страхом. Крови не было. То есть она была, но засохшая.

А дядя Валя в это мгновение рухнул.

Его подняли и поставили.

Возле стены он кое-как укрепился, но был не в себе. Сила из него вышла, поняли мы. «Исполняй обещание!» – сказали Равилю Ибрагимову. Он согласился исполнить, но при этом дал понять, что принимает во внимание лишь болезненное состояние дяди Вали, что же касается прекращения крови, то тут он не верит. За это время, считал Ибрагимов, кровь на тарабаньковской царапине и сама могла засохнуть. Тем более что палец был поднят вверх, а прямо над ним крутился вентилятор. Возможно, что Ибрагимов был и прав… Впрочем, о пальце Тарабанько скоро забыли. Пытались поправить здоровье рухнувшего дяди Вали. Ничего не помогало. Расстраивало нас полное безразличие дяди Вали к явлениям жизни. Лишь однажды губы его зашевелились, и мы услышали, что пусть ему, дяде Вале, не верят, пусть, еще пожалеют, вот он возьмет и на тех, которые не верят, наведет порчу. Однако угроза была тусклая и безвольная, никаких надежд на прибавление сил не дала, дядя Валя тут же затих. Пришлось его вести домой. Самое обидное было в том, что останкинские жительницы, и тем более общественницы, могли принять дядю Валю за нетрезвого, а ему сама мысль о спиртных напитках была в ту пору противна.