–?Я догадываюсь, о чем был разговор, – сказал Шубников. – Очень жаль, Михаил Никифорович, что вы не хотите быть с нами – из упрямства или по инерции мышления. Но я не буду сейчас в чем-либо убеждать. Попрошу лишь об одном – прочтите. Здесь всего восемнадцать страниц на машинке. Необязательно сегодня. Когда будет время. Не откажите в нижайшей просьбе. Здесь есть факты и сообщения. Они должны объяснить, из-за чего и ради чего мы ищем. Да, мы и сами были нехороши, но отчего же и не подчиниться тяге к совершенству?..
Шубников протянул Михаилу Никифоровичу сафьяновую папку, на обложке ее было вытиснено: «Записка о состоянии нравов в Останкине и на Сретенке…»
–?Я прочту, – неуверенно сказал Михаил Никифорович, взяв в руки папку. – Но это ничего не изменит.
–?И еще. Здесь до проката была ваша аптека. Стены привыкли. И держат в себе. Не хотелось бы, чтобы они стали мешать. Вы знаете латинский. Вы помните Сенеку. Вот из него…
Михаил Никифорович знал латынь в пределах аптечной необходимости, из Сенеки же он ничего не помнил. Шубников продекламировал вовсе не по-латыни:
–?Нет места лекарствам там, где то, что считалось пороком, становится обычаем.
–?Слова эти не имеют отношения к аптеке, – сказал Михаил Никифорович.
–?Я хотел, чтобы вы подумали и об этом, – как бы не расслышал его Шубников. – Когда вы прочтете «Записку», оно и само придет вам в голову. А относительно веревки все уладят.
–?Благодарствую, – сказал Михаил Никифорович. – Только я вам свою принес взамен.
–?Вся тонкость в разрезанном узле, – осторожно заметил молчавший при Шубникове Бурлакин. – Здесь нарушение правил…
–?Уладим! – поморщился Шубников. – Вы, Михаил Никифорович, можете пройти мимо Четверикова, даже и не взглянув на него.
–?Отчего же, – сказал Михаил Никифорович. – Взгляну. И на грузчиков-каратистов взгляну. Вдруг они стали у вас обычаем.
Шубников в недоумении взглянул на Бурлакина.
–?Это заблуждение, – быстро сказал Бурлакин. – Это опять же твое заблуждение, Михаил Никифорович. Или инерция мышления…
И, уже закрывая дверь, услышал Михаил Никифорович продолжение его речи:
–?Мы не торопим. Но вам нельзя медлить с делами.
Полчаса назад приемный зал Центра проката и коридор служебных помещений были почти пусты и тихи. Сейчас же здесь все забурлило, возможно подтверждая слова Бурлакина о недопустимости медлить с делами. И коридор и приемный зал будто раздвинулись, приподняли потолки, в зале у окон с видами на ресторан «Звездный» Михаил Никифорович углядел теперь и зимний сад с кактусами, агавами, лианами и зарослями юного бамбука, в бассейне тучные китайские золотые рыбы томно проплывали под листами лотоса, синие мухоловки с лиан и бамбуковых палок перепархивали на электрическое табло, поклевывали слова с комплиментами спартаковскому духу. Людей же энергичных, обнадеженных были толпы в коридоре и зале. Сотрудники носились, летали, светились сознанием гражданского облагодетельствования. Один Валентин Федорович Зотов был хмур и строг. Четвериков же издалека кивнул Михаилу Никифоровичу с почтением, как значительному лицу. Может быть, равному с главнокомандующим всех санитарий, гигиен и эпидемий города. Что Михаилу Никифоровичу даже польстило. Подписывались квитанции, соглашения, договоры. Крупных животных особей, предметы и машины, сообщало табло, предлагалось забирать со склада, устроенного на улице Кондратюка. Михаил Никифорович услышал волнующую просьбу командированного из Петропавловского мясокомбината выдать им на воспитание двух или трех брошенных дурной матерью и почти замерзших уссурийских тигрят. Мясокомбинат решил тигрят усыновить. «Я же целый день летел сюда с полуострова! – гремел камчадал. – Мы про вас наслышаны… Хабаровский зоокомбинат нам отказал. А вы все можете!»
В неведении, вырастут ли приемные сыны мясного комбината и что обучатся кушать, вышел Михаил Никифорович на улицу Цандера. Снег падал неспешный, ласковый. Этот чистый, ласковый снег умиротворил Михаила Никифоровича. «А может, они впрямь ищут, страдают, осовестились? – думал Михаил Никифорович. – Я же, выходит, саботажник? Может, и она, Любовь Николаевна, все же именно мучающаяся с нами природа?» Мысли об этом сделали Михаила Никифоровича вовсе благодушным. Они и обнадежили его. Он захотел сесть в троллейбус и поехать на Кашенкин луг. Комната в общежитии была известна. Восемьдесят девятая.
Но в троллейбус Михаил Никифорович не сел. Пришел домой и прочитал сочинение Шубникова. Потом позвонил мне. О «Записке» Шубникова не сказал, а поинтересовался, правда ли, что я согласился сотрудничать с Центром проката или даже напросился к ним сам. Я ответил, что это ложь, что никаких искательных разговоров со мной не вели, а если бы повели, получили бы отпор.
А Михаилу Никифоровичу стало нехорошо, тошнило, заныл правый бок. Он захотел прилечь. Зашел в комнату, но там двинулся не к дивану, а сразу же, будто ощутив знак, оглядел подоконники. Фиалки в глиняных горшках ожили, листья их были сочные, свежие и обещали появление цветов. А Михаил Никифорович фиалки так и не поливал…
42
Шубников плохо спал. Прежде, когда бывал в северных землях, он тяжко переносил белые ночи. И еще его беспокоила звезда Альциона скопления Плеяды. Шубников полагал, что ему судьбой приписана звезда Альциона… Но сейчас его бессонницы вызывала вовсе не звезда Альциона. Домой Шубников приходил часов на пять, остальное же время проводил в занятиях на Цандера и в местах, с которыми было связано теперь состояние дел в динамичном и благородном предприятии. Шубников сам удивлялся собственной энергии и работоспособности. Это были его энергия и работоспособность, они появились раньше, чем пункт проката изменил свои отношения с Любовью Николаевной. В жизни Шубникова случалось немало вспышек энергии, но они быстро гасли, ни разу не приведя к удаче. Шубников, как натура, неспособная к длительным уныниям, словно бы и не задумывался над тем, нужна была ему удача или нет. Сейчас же он мечтал о ней.
По ночам Шубников ожидал озарения. Ему казалось, что он уже достоин его. Он столько усердствовал, столько порушил в себе мелкого, несуразного, такие мусорные ямы засыпал и замуровал, столько взрастил в себе совершенного и благоухающего, что не должен был зависеть от кого-либо, хотя бы и от Любови Николаевны, не должен был выпрашивать или вымаливать озарение. Оно обязано было снизойти на него само. Но пока не снисходило.
«Записка о состоянии нравов в Останкине и на Сретенке…», было заброшенная, снова занимала его. Перечитав ее, Шубников растрогался. Он хотел, чтобы и еще кто-то стал ее читателем. Любовь Николаевна дала ему понять, что письменное обращение к ней известно ей до последних опечаток. Бурлакин же как читатель «Записки» стал Шубникову неинтересен. Тогда Шубников и подумал о Михаиле Никифоровиче. Да, тот был обязан познакомиться с его наблюдениями и проектами. Проектов, правда, в «Записке» не было, но Шубникову казалось уже, что они есть. При этом Шубников думал, что в его обращении к Михаилу Никифоровичу нет корысти. Он вообще в своих заботах об останкинских жителях видел себя бескорыстным. Он уверил себя в том, что любит их и готов стать ради них не щадящим себя Данко. Но для трудов и подвигов требовались подпоры. И Шубников уговорил себя преодолеть неприязнь к Михаилу Никифоровичу и пригласить его в соратники. И для этого были причины. Как счастливый сочинитель, взволнованный своим произведением, Шубников полагал сейчас, что оно вызовет конгениальное волнение и у каждого читателя. Михаил Никифорович должен был ощутить огонь его души и пойти за ним. И Любовь Николаевна могла бы оценить с благоразумием его обращение к Михаилу Никифоровичу.
Как бы только Михаил Никифорович не разорвал в сердцах рукопись. Как бы не оказался этот стервец упрямым эгоистом! И, представив в ночной час, как Михаил Никифорович, этот беспечный аптекарь, рвет листы, где каждая буковка не машинкой «Олимпия» отпечатана, а произросла в его душе, Шубников заскучал.